Историк и его
источники
Из цикла "Священное
Писание и история"
Данная статья задумывалась в качестве методологического введения к циклу статей о православной герменевтике Священного Писания. Вопреки тому, что может предположить читатель, в ней не предполагалось рассматривать степень "историчности" книг Священного Писания. Вопрос этот, на взгляд автора торостепенный. Прежде всего потому, что для православного христианина библейские книги заведомо историчны.Речь шла о другом - о возможности обогащения методологии богословского исследования библии теми или иными завоеваниями исторической герменевтики. Слишком часто, оторвавшись от святоотеческих крней "околонаучное богословие" находится в плену подходов устаревших, неверных или по самой сути своей антихристианских и для верующего ума недопустимых. В мою задачу входило указать некоторые трудности и некоторые возможные подходы. По во многом не зависящим от меня причинам этот цикл не продолжается. Мне удалось написать только первую часть, в которой богослов найдет мало интересного, а вот историк может обнаружить не то, чтобы что-то новое (тем более что руководящие влияния, прежде всего Коллингвуда и Флоровского не останутся неузнанными), но что-то сформулированное в несколько заостренной форме и благодаря этому наконец-то дошедшее до порога осознания. Понятно, что остается больше вопросов, сомнений и недоумений, но так случается в истории мысли практически всегда и совсем. Большинсство философов умирает на стадии пролегоменов и редко какая римская история дописывается до Адриана...
1.Предварительные замечания.
Библейская экзегеза была издавна теснейшим и сокровеннейшим образом связана с историей. Само Священное Писание – это прежде всего историческое повествование, рассказ Бога о содеянном Им ради спасения рода человеческого. Эта История, конечно, значительно разнообразнее, сложнее и богаче обычных человеческих “историй”. Наряду с выдающимися людьми главную роль играет в ней Творец всего сущего – ее могущественнейший деятель, обычным причинно-следственным связям отводится в ней значительно меньшее значение сравнительно со связями иного – нравственного и мистического порядка, отдельные события прошлого могут неким таинственным путем прообразовывать события грядущего, иногда не свершившиеся и до сего дня. Но все это не делает Писание ни мифом(1), ни “теократической квазиисторией”(2). Напротив, оно остается Историей по преимуществу – подлинным и недосягаемым образцом для всякой другой истории(3).
Толкование Писания также глубоко исторично. Настоящее православное толкование Слова Божия всегда включено во многовековую святоотеческую традицию, живет, движется и дышит мыслью отцов. Это не значит, что Истина в этой традиции относительна и “исторична” в дурном и искаженном смысле этого слова. Подлинная историчность истины того или иного толкования заключается как раз в Consensus Patrem, в том, что, по выражению Викентия Леринского, она содержится “Всегда, Везде и Всеми” (quod semper, quod ubique, quod ab omnibus creditum est)(4). Толкование, оторванное от этой традиции, притязающее на свою вневременную и внеисторическую самодостаточность, как бы повисает в пустоте. Отделившись от истории, оно уже не может найти в ней своего оправдания, выпадает из нее, а стало быть, погружается в реку забвения.
Однако современная экзегеза связана с историей еще в одном, может быть, более поверхностном, но в то же время очень важном смысле. Уже почти два столетия ее положение определяется общей ситуацией в исторической науке. Эту участь она разделяет со всеми науками о духе(5). Все то новое, что могут предложить своим собратьям по научному сообществу философия и психология, этнология и лингвистика, получает права не раньше, чем пройдет придирчивую проверку на соответствие историческому методу и лояльность принципу историзма. Трудно вообразить себе исследователя, претендующего на статус серьезного ученого, который рискнет не представить исчерпывающего очерка “истории проблемы”, даже если знание этой истории ровно ничего не дает для ее решения. Лишь такому титану, как Витгенштейн, удавалось быть “единственным в мире профессором философии, никогда не читавшим Аристотеля” и не испытывать чувства ущербности.
Казалось бы, историка такое внимание к его науке должно только радовать. Но с его уст почему-то не срываются слова безудержной похвальбы, подобной той, что столетие назад можно было услышать от тогдашней физики. Историк слишком хорошо знает, сколь молода его наука(6), как много в ней еще неопределенного и неясного, несмотря на все впечатляющие успехи, которых она добилась за последние десятилетия. Историк никогда не переоценивал универсальности и плодотворности своих идей и методов. Историки часто оказывались лучшими богословами и философами, чем сами “историзирующие” философы и богословы. В то время как экзегеты еще были пьяны от вкуса запретного плода “исторического критицизма”, Коллингвуд уже язвительно окрестил его вариантом “истории ножниц и клея”(7). Когда большинство библеистов, покорно переписывая страницы из Вельгаузена и Гарнака, рассуждало о “происхождении еврейского монотеизма” и “эллинистических истоках идеи Логоса”, Марк Блок кротко сокрушал “идола истоков”(8). Сравнительно недавно библейскую науку охватила утопическая лихорадка создания “подлинно библейской теологии”, которая установит точное значение всех богословских терминов – то значение, в котором они употреблялись “самими” священнописателями. Историки, также в свое время немало потрудившиеся над воссозданием “менталитета человека средневековья” и “мировоззрения римских колонов времен Великого переселения народов”, тем временем осознали степень адекватности своих реконструкций, а общие соображения относительно границ применимости и реконструкций и общих понятий в исторической науке дал еще в начале века Макс Вебер(9). Наконец нельзя не упомянуть о грандиозном проекте осчастливить человечество “подлинным текстом” Нового Завета от Нестле-Аланда. Эта великолепная сборная солянка из тысяч библейских рукописей всем хороша, кроме одного: она не соответствует ни одному из когда-либо реально существовавших текстов Нового Завета. Между тем, еще в начале 20 века А.А.Шахматов(10), а в середине века Д.С.Лихачев(11) предупреждали о невозможности замены реальных текстов их реконструкциями и резко критиковали текстологическую школу Лахмана (наследниками которой и создан “Нестле-Аланд”) объявляя ее историю не чем иным, как “длинным рядом фальсификаций”(12).
Историк не впадает в пессимизм от того, что очередной универсальный ключ ко всем проблемам подошел лишь к одной-двум дверям. Он рад тому, что хотя бы в одном уголке его науки стало прибранней и светлее. Если же его открытия окажутся полезными еще кому-нибудь, помимо его самого, то он будет поистине счастлив. Однако он чувствует огромную ответственность за то, чтобы его инструменты были надлежащим образом подготовлены для использования его коллегами, и вряд ли ему доставит удовольствие, если его золотой ключик будет использоваться вместо топора во взламывании дверей науки, столь отличной от его собственной.
Автор настоящего исследования надеется, что, будучи историком, он в то же время не настолько чужд богословию, чтобы вовсе не понимать, какие предметы из исследовательского багажа истории могут оказаться важными и для богослова, в особенности экзегета. Потому он взял на себя смелость в первой части работы тщательно проанализировать одно из фундаментальнейших понятий исторической науки – понятие исторического источника, а во второй части предложить богословам некоторые пути и принципы для использования этого понятия и вытекающих из него методов анализа в истолковании Священного Писания. Автор сознает, что его соображения о конкретных путях применения этих методов в экзегезе могут вызвать у опытного богослова только улыбку(13), и, призывая к снисхождению, просит учесть, что основная ценность его работы, если таковая вообще имеется, - не в этих богословских экзерсисах, а в самом анализе понятия источника.
2. Источник и основание.
“История пишется по источникам”(14) – над этой фразой Ланглуа и Сеньобоса за последние сто лет не потешался только ленивый. Однако писать историю вовсе без источников почему-то никто так и не решился. Напротив, если для освещения некоторых тем, например древнейшей истории славянства, таковых недоставало, их ничто же сумняшеся создавали из воздуха. Только Фихте в “Основных чертах современной эпохи”(15) попробовал вывести весь исторический процесс из глубин своего могучего духа. Созданная им история освобождения человеческого разума имела, правда, один существенный недостаток – она могла иметь место в действительности, а могла и не иметь. Осознав этот опыт, уже Гегель попытался подвести под свою философскую историю более прочный фундамент. Беда не в том, что история пишется по источникам, а в том, что никто толком не знает, что же такое этот самый источник и как же с ним следует правильно обращаться, если мы хотим получить что-либо стоящее.
Вряд ли кто-то сомневается в том, что история изучает человеческое прошлое, “людей во времени”(16). Посему оправданным может показаться предположение, что источники – это остатки или следы прошлой человеческой деятельности. Однако, сразу же возразит нам Люсьен Февр, “достаточно принять эту формулу, чтобы разом покончить с тщательным наблюдением над различными ландшафтами, с тонким пониманием ближних и дальних географических связей...”(17); придется, добавим мы, навсегда закрыть дорогу в исторические исследования климатологии или палеозоологии. Что вам скажет археолог, если вы лишите его кольцевых срезов на деревьях или ленточных глин на дне ледниковых озер? Марк Блок приводит замечательный пример:
“В X веке в побережье Фландрии врезался глубокий залив Звин. Затем его занесло песком...Неподалеку от котловины залива поднимался город. Это был Брюгге. Город связывал с заливом короткий отрезок реки. Через Звин Брюгге получал и отправлял большую часть товаров, благодаря которым он был своего рода Лондоном того времени. Но вот с каждым днем стало все сильнее ощущаться обмеление залива. Напрасно Брюгге...выдвигал к устью реки свои аванпорты – его набережные постепенно замирали.”(18)
Теперь представим себе историю Фландрии, полностью игнорирующую все, что “не произведено человеком”. Интересно, как бы она стала объяснять упадок славного города? Даже вещи, которые никогда не соприкасались и не могли соприкоснуться с человеком, могут немало рассказать о его прошлом, хотя бы как материал для сравнения.
Итак, историческим источником может оказаться любой остаток прошлого, благодаря которому мы сможем узнать что-либо о прошлом людей. Однако нынешнее определение едва ли лучше предыдущего. Разве только предметы прошлого могут рассказать нам об этом прошлом? Неужели современный дом ничем не сможет нам помочь в понимании античной архитектуры, во-первых, прояснив суть любой архитектуры вообще, а во-вторых, яснее оттенив отличие античной культуры от нашей?
Историк обречен смотреть на прошлое из настоящего.
“Часто считают, что в своей работе историк в конечном счете руководствуется стремлением “знать прошлое так, как будто видел его своими глазами”, то есть в каком-то смысле превратиться в “свидетеля” прошедших событий. Но именно этого историк никогда не делает, сделать не может и не должен даже пытаться, если хочет остаться историком. Более того, ниоткуда не следует, что очевидец события действительно “знает” его, то есть понимает его смысл и значение... Конечно, историк хочет знать, что произошло в прошлом; но он хочет это знать в перспективе. Иначе он и не может. Мы не можем пережить вновь даже собственное прошлое, ибо, когда мы вспоминаем, а не грезим, события прошлого предстают перед нами в перспективе, на фоне приобретенного опыта... Историк видит будущее в перспективе, так сказать, на расстоянии. Он не стремится воспроизвести прошедшее событие. Историк хочет знать прошлое как прошлое, следовательно, в контексте позднейших событий. “Un temps retrouve”[возвращенное время], то есть, восстановленное при помощи воображения, есть “un temps perdu” [потерянное время]. Оно прошло, его больше нет, оно может быть открыто и познано только в качестве “прошлого”.(19)
Сперва это может показаться слабостью истории, слабостью, обрекающей ее на недостоверность. Однако, если историк не пытается игнорировать эту ситуацию, он может превратить свою слабость в силу. Любой элемент настоящего способен немало рассказать ему о прошлом, при этом оставаясь именно настоящим. В свое время этнологи-эволюционисты вслед за своим патриархом Эдвардом Тайлором внедрили так называемый “метод пережитков”. Понимая многие, если не все элементы современной культуры различных народов как “пережитки” или “реликты” прошлого, они пытались при их помощи восстановить образ жизни и мышления древнего человека.(20) Многим это казалось триумфом историзма и исторических методов. Одно время, благодаря усилиям эволюционистов, казалось, что мы знаем доисторического человека почти как родного дядю - по крайней мере не хуже, чем античного грека. Этот проект очень скоро потерпел жестокое крушение.(21) Эволюционисты слишком многое отдали прошлому, ничего не оставив на долю настоящего, о чем, может быть с излишним педантизмом, напомнил Бронислав Малиновский и его школа. Является ли камин в современном английском доме с центральным отоплением “пережитком” - или это свидетельство неистребимого консерватизма англичан и их любви к домашнему уюту?(22) Любая вещь в настоящем принадлежит прежде всего настоящему и лишь в настоящем, в целостности современной жизни и культуры получает свой смысл. Однако именно из настоящего она может пролить свой свет на прошлое. Этнологи, благодаря урокам Боаса и, возможно, решающему влиянию Леви-Стросса, давно научились диалогу с настоящим. К этому, впрочем, вынуждает их профессия. Недалек тот час, когда искусством истолкования настоящего овладеют и историки. Тогда они смогут написать на своем цеховом знамени слова Анри Пиренна: “Будь я антикваром, я смотрел бы только на старину. Но я историк. Потому я люблю жизнь.”(23)
Существует еще один аспект настоящего, которым во многом определяется видение историком прошлого. Не секрет, что, скажем, для античника его понимание принципата определяется не столько Дионом Кассием, Анкирской надписью или монетами Августа, сколько вышедшей год назад книгой оксфордского профессора или докладом, прозвучавшим на последнем заседании кафедры. Суждения, высказанные коллегами, для него ничуть не менее важны, чем так называемые “первоисточники”. Историку хватит скромности признать, что он в одиночку не сможет извлечь из первоисточника всю информацию, которая ему нужна. Чего-то он не заметит, в чем-то он ошибется. В современной науке одинокий волк обречен остаться без добычи. И уж нечего говорить о многообразии интерпретаций и теоретических построений, необходимость учета которых заставляет определить историка как “общественное животное”.
Поэтому не окажется парадоксом замечание Коллингвуда, что “в то время как книги, приводимые в библиографии, предназначенной для историка ножниц и клея, по своей ценности, упрощенно говоря, прямо пропорциональны их древности, книги, фигурирующие в библиографии, предназначенной для научного историка, тем ценнее, чем более новаторским является их содержание”.(24)
Нам пришлось расширить понятие исторического источника, включив в него абсолютно все элементы нашего опыта, которые содержат информацию о прошлом. Содержательность нашего понятия, при этом, согласно известному логическому закону, упала прямо пропорционально возрастанию объема.(25) Однако и здесь остановиться нельзя. В нашем понятии остается еще нечто, создающее иллюзию прочности и определенности, нечто дающее нам надежду, что существует некий объективный критерий, позволяющий нам отличить источник от не-источника. Это крайне опасное заблуждение. Источник не содержит в себе информацию о прошлом. Вопреки этимологии, он не “источает” из себя никаких сведений. Быть источником - не его “сущность” и даже не его “признак”.
“Вещи превращаются в “источники” только в процессе познания и по отношению к вопрошающему интеллекту исследователя. Вне исследования исторических источников просто не существует. Серьезной помехой на пути истории стала некритическая “натуралистическая” концепция источников. Источники часто представлялись какими-то независимыми сущностями, существующими до и вне процесса изучения. Историку предлагалась неверная задача: найти историю в источниках, рассматривая их только как “предметы”. Из такого труда не могло выйти ничего, кроме псевдоистории, истории, “сделанной ножницами и клеем”, “истории без исторической проблемы”, по удачному выражению Бенедетто Кроче. Иные историки готовы довольствоваться ролью репортеров; но даже репортер, если хочет, чтобы его поняли, должен отбирать и объяснять свой материал. Исторические источники нельзя использовать как “следы”, “останки” и “отпечатки” прошлого. Их функция в историческом исследовании совсем иная. Они — не следы, а свидетели.”(26)
Сущность исторического исследования заключается в понимании и истолковании прошлого, цель историка не в том, чтобы “отразить” или пересказать, а в том, чтобы объяснить. Вне акта истолкования не существует никакой исторической информации и никаких источников. Существуют лишь мертвые вещи и пустые слова - “il cadavere” — “труп истории”, как сказал бы Кроче. Только пророческий глас человеческой мысли способен сказать им: “Кости сухие, слышите слово Господне: се, аз введу в вас дух животен, и дам на вас жилы, и возведу на вас плоть и простру по вам кожу, и дам дух мой в вас, и оживете...”(Иез, 37, 4-6). Лишь вопрошание историка дает источнику возможность говорить.
“Что делает ту или иную вещь историческим источником? В каком-то смысле почти все, omnis res scibilis [любая постигаемая вещь] может служить источником, при условии, что историк умеет им пользоваться — считывать информацию. С другой стороны, ни одна вещь — ни хроника, ни повествование, ни даже автобиография — не является источником сама по себе. Исторические источники существуют лишь в контексте исторического исследования. Сами по себе молчат даже тексты и речи; они обретают голос, лишь когда их понимают; они отвечают, лишь когда их допрашивают, словно свидетелей на суде, задавая четкие и ясные вопросы.” (27)
Не поленюсь привести ставший уже хрестоматийным пример Марка Блока:
“Кремневые орудия в наносах Соммы изобиловали как до Буше де Перта, так и потом. Но не было человека, умеющего спрашивать — и не было доисторических времен. Я, старый медиевист, должен признаться, что для меня нет чтения увлекательней, чем какой-нибудь картулярий. Потому что я примерно знаю, о чем его спрашивать. Зато собрание римских надписей мне мало что говорит. Я умею с грехом пополам их читать, но не опрашивать. Другими словами, всякое историческое изыскание с первых же шагов предполагает, что опрос ведется в определенном направлении. Всегда в начале — пытливый дух. Ни в одной науке пассивное наблюдение никогда не было плодотворным. Если допустить, впрочем, что оно вообще возможно.”(28)
Думается, что столь единодушный голос маститых ученых подтверждает, что мы не ошиблись: исторический источник – это любой предмет нашего опыта, выступающий в нашем истолковании прошлого как основание для этого истолкования.
Может удивить слово “основание”, дотоле в нашем рассуждении вроде бы не появлявшееся. И здесь мы подходим к самой сложной проблеме исторического истолкования. Строго говоря, “допрос с пристрастием”, учиняемый нами источнику, сильно смахивает на то, что творилось в инквизиторском застенке. Расспрашивая источник о прошлом, мы не только самостоятельно задаем вопрос, но и, что самое поразительное, сами же на него отвечаем. Мы вкладываем в источник тот самый ответ, который созрел у нас в голове. Когда мы спрашиваем у Commentarii de Bello Civile, перешел ли Цезарь Рубикон, мы далеки от мысли, что нам ответят: да, перешел, и этого окажется достаточно. Ход нашей мысли значительно сложнее: Commentarii, видимо, написаны Цезарем, Цезарь хорошо помнил свои действия, в данном случае у него не было (как мне кажется) оснований лгать, прочитанные мною латинские слова означают, что Цезарь перешел Рубикон, Цезарь утверждает, что он перешел Рубикон, доверяя Цезарю, я могу считать, что Цезарь перешел Рубикон. И это еще самый простой случай! Перед нами источник, который действительно хочет нам что-то сообщить, пусть в самом условном смысле. А как быть с серией из тридцати византийских монет, на основании которых мы делаем выводы об финансовой политике Императоров? Они-то уж точно никак не отвечают на наши вопросы. Вместо них отвечаем мы.
Образуется как бы заколдованный круг. Если источник не есть субстанциональный носитель исторической информации, если он становится “источником” только в акте истолкования, а истолкование состоит из вопросов и наших собственных ответов на эти вопросы, то вообще непонятно, зачем этот источник нужен и куда же его втиснуть в этом круговороте вопросов и ответов к самому себе? Если бы мы принимали натуралистическую концепцию источника, этого вопроса бы не возникало. Он бы оказался равноправным, если не привилегированным участником диалога. Нам бы оставалось только почтительно внимать словам “авторитета” и покорно пересказывать их в своих книгах. Однако мы уже поняли, что сам по себе источник ничего сообщить не может. Более того, само истолкование – не более чем цепь наших суждений и источнику-самому-по-себе там просто нет места. Элементами суждения могут быть только наши мысли об этом источнике. Историку, кажется, грозит оказаться запертым в душной соллипсистской камере, причем он даже не сможет загнать в нее своих коллег из других наук и навсегда осужден остаться там в одиночестве. Изучаемые естествоиспытателем объекты также не могут сами по себе быть включенными в акт мысли. Однако у объектов естествоиспытателя есть то несомненное достоинство, что они обычно совпадают с исследуемой реальностью – молния есть электричество, а нитрид титана состоит из атомов. Когда ученый в своем мышлении моделирует естественный объект, он имеет основания надеяться, что объяснение, предложенное этому объекту на основании этой модели, окажется применимым к любому реальному объекту того же класса. В той же ситуации находятся и большинство коллег историка по наукам о духе. “Источники” социолога, этнолога, психолога, лингвиста и даже литературоведа в известной мере тождественны тому, что подлежит изучению. Историк лишен подобного преимущества – пирамида Хеопса не является древнеегипетской религией, мемуары Ришелье не есть сам Ришелье, а отчет парламентской комиссии о положении рабочих в Англии отнюдь не тождественен промышленной революции.
Выбраться из этого тупика, если мы вообще хотим из него выбираться, а не решились, засесть в нем навсегда, можно несколькими способами. Коллингвуд предложил считать предметом истории человеческие мысли и только мысли.(29) Проблема тогда значительно упрощается. Ведь мысль конгениальна мысли, мысль одного человека вполне может быть воспроизведена и продумана другим. Мысль другого вполне способна найти место в нашем истолковании прошлого и стать его органической составной частью. Это было бы идеальным разрешением всех наших трудностей, если бы историк был медиумом и мог непосредственно воспринимать и ретранслировать мысли людей прошлого. Однако подобных способностей у историков не замечается. Им приходится воскрешать в себе мысли других на основании неких внешних данных. И воскрешает он эти чужие мысли не иначе как при помощи своих собственных. Для того, чтобы оказаться имманентным нашему акту истолкования, “внешний источник” претерпевает такое количество изменений, что в конечном итоге он может быть признан нашим творением. Таким образом, устранить нашу проблему при помощи превращения в мысли всего и вся невозможно.Сомнительно также, что удастся попросту ее игнорировать, заявив, что поскольку источник соответствует чему-то в реальности, то и информация, которую мы из него извлекаем, не есть полностью наше примышление, но также отражение и объяснение некоей реальности. Дело в том, что большая часть исследуемых историком объектов ничему в реальности не соответствует, а является, по выражению Макса Вебера, “идеальными типами” - создаваемыми нашим разумом объяснительными схемами для реальности.(30) Историк конструирует эти схемы и дает им максимально подробную и продуманную интерпретацию с тем, чтобы впоследствии использовать их для лучшего объяснения единичных фактов, но он никогда не должен забывать, что это именно схемы.
Итак, вырваться из пространства нашей мысли, чтобы получить “историю как таковую” и “источники как таковые” нам очевидно не удастся. Более того, это совершенно не нужно и бессмысленно. История есть деятельность человеческого духа. Историческое исследование – это не что иное, как работа мышления, а стало быть все важное, что происходит в этой работе, должно принадлежать самому мышлению. Важнейшей функцией мышления является выработка суждений, в данном случае суждений о прошлом. Таким образом, если мы найдем для источника надлежащее место в процессе формирования суждений о прошлом, то мы найдем ключ к разрешению нашей загадки. И в данном контексте ответ напрашивается сам собой. Его необходимость диктуется четвертым постулатом логики, сфомулированным Лейбницем: всякое суждение должно иметь под собой достаточное основание.(31) Что значит слово достаточное – вопрос необычайно трудный, и решать его здесь попросту нет места(32). Однако очевидно, что, если ни один из предметов нашего опыта не дает нам повода думать, что в прошлом имело место некое событие, то мы не имеем права утверждать, что оно было и включать его в историческое рассуждение. Если одна группа предметов дает нам основание для этого суждения, а другая дает основания для его опровержения, то мы не можем этот факт игнорировать и должны представить какое-то объяснение такому положению дел. Суждения о прошлом, не имеющие под собой никаких оснований, недопустимы. Иными словами, “исторические источники” – это основания для наших исторических суждений. И в качестве подобных оснований могут выступать любые элементы нашего опыта, которые наш разум сочтет необходимыми для привлечения к интерпретации прошлого.
“Если история означает научную историю, то термин “источник” мы должны заменить термином “основание”...В научной истории любая вещь в мире является потенциальным основанием для суждения по любому вопросу”(33).
В предоставлении именно исследовательскому разуму права отбора необходимых оснований есть, конечно, элемент субъективизма. Но история есть деятельность субъекта, и изучает она тоже субъекты, потому нападки ревнителей “объективности” ей безразличны. Объективность исторического познания выражается в том, что, во-первых, исследователь должен пользоваться своим правом выбора оснований и формирования своей источниковой базы не столько для ее сужения, сколько, напротив, для ее расширения, а во-вторых, в том, что исторический разум не есть монополия отдельного субъекта, но деятельность сотен и сотен подобных субъектов-исследователей.Объективность интерпретации, в данном случае определяется ее разносторонностью и непрерывной саморефлексией исторического разума над своими основоположениями.
3. Типы исторических источников.
Число исторических источников в общем равно числу вещей в мире и даже превышает его. И в этом океане надо как-то ориентироваться. Необходимо предложить хотя бы приблизительную их классификацию. Иначе работа историка становится попросту немыслимой.
Наиболее распространено деление источников на письменные и вещественные. Иногда к ним милостиво дозволяется присоединиться устным, а в последнее время еще и кинофотодокументам. Однако общий принцип остается неизменным. Предполагается, что письменные (и их неполноценный вариант – устные ) источники хотят донести до нас некую информацию. Единственное, что требуется от нас – это правильно “считать” эту информацию и воспроизвести ее в нашем исследовании. Источники же вещественные, как предполагается, немы и могут сообщить нам что-либо лишь при помощи очень сложной интерпретации и установления своего соответствия письменным источникам. Другими словами, за основу типологии берется способ донесения “содержащейся” в источнике информации. Онако мы уже установили, что источник не “содержит” и не “доносит” информацию. Он выступает в нашей интерпретации истории как значимый элемент, как основание для наших суждений. Старая типология осталась нам в наследство от XIX века – “столетья историков”, “повторявшего как своего рода заклятье слова Фюстель де Куланжа: “Тексты, одни только тексты, ничего кроме текстов!”(34). Историки этой великой эпохи как бы поступили в добровольное рабство своим источникам и не решались им перечить ни в чем, если, конечно не обнаруживался другой господин, могущественнейший первого, - тогда можно было без опаски переметнуться на его сторону. Манифест научного бессилия подобной “истории” был написан каких нибудь 50 лет назад Луи Альфаном: “Там, где молчат источники (т.е. тексты! - Е.Х.), нема и история; где они упрощают, упрощает и она; где они искажают, искажает и историческая наука. В любом случае – и это, по-видимому главное – она не импровизирует”(35).
Если не обсуждать эпистемологической и нравственной спорности подобной позиции, то все равно придется признать, что проблему классификации источников она способна только запутать. Немалое число вещественных источников вполне может быть сочтено “стремящимися что-то нам сообщить”. Трудно представить себе более болтливую вещь, чем костюм европейца(36). С другой стороны, бухгалтерская ведомость или объявление о предстоящем “18 июля 1972 года отключении теплой воды в доме номер 12 по улице Мира”, менее всего притязают на то, чтобы поведать грядущим векам неслыханные откровения. Имея определенный смысл, они, однако, требуют куда более трудоемкой интерпретации, чем, скажем этрускские надгробия.
К тому же, разделение источников на письменные и вещественные ничего не дает для решения проблемы достоверности. Каменное орудие, найденное археологом в определенном культурном слое, скорее всего “подлинно”,в том специфическом смысле, в каком эта подлинность интересует археолога. Рукопись, даже несомненно (а как много здесь бывает сомнений!) относящаяся к I веку и содержащая гностический апокриф, для изучающего евангельскую историю скорее всего поддельна. Вещи не могут нам лгать. В случае неверной интерпретации мы лжем себе сами. “Письмена” же лгать могут, подчас осознанно и коварно. Когда письмена лгут бессознательно,то положение становится еще хуже, в этом случае в воде оказываются все концы. Но лишь от нас зависит, попадемся ли мы в эту ловушку.
Потому оставим “письменные” и “вещественные” источники музейным каталогам. Там эта классификация действительно полезна. В противном случае пергаменная “История” Фукидида навсегда осталась бы всего лишь ценным источником по истории византийского животноводства. Однако за стенами музея классификация исторических источников по способу “представления информации” должна уступить место классификации по их положению в акте исторического истолкования. Нас должно интересовать в первую очередь то, каким образом тот или иной тип источника оказывает влияние на наше истолкование прошлого и, наоборот, какие методы истолкования могут помочь нам использовать данный источник с максимальной полнотой.
Нам предсталяется полезным разделить все исторические источники на:
В составе первого типа источников необходимо также выделить две существенно разные группы.
А). Источники с экстенсиональным самопониманием - их можно было бы также назвать саморепрезентирующими. Это источники, самопонимание которых не только вполне осознано, но и ориентировано на “другого”. Истолковывая подобный источник, историк как бы находится в ситуации постоянного диалога, поскольку тенденция источника заключается в том, чтобы навязать “другому” свое самоистолкование как единственно верное.
Б). Источники с интенсиональным самопониманием. Эта категория источников не ориентирована на внешнего наблюдателя. Вещь существует и определенным образом “понимает” сама себя, она сформирована этим пониманием, оно выражается в ней, но оно не предполагает “другого”, не навязывает себя другому. Иногда это самопонимание является бессознательным, но было бы тягчайшей ошибкой игнорировать его вовсе.
Как определить, к какому типу относится тот или иной источник? Это не всегда просто. Более менее все понятно с трудами древних историков, мемуарами, письмами, политическими речами. Весь этот разнообразный материал несомненно не только обладает самопониманием, но и активно навязывает его нам. Многие “вещественные” источники, такие как средневековые соборы, индейские маски, римские надгробия имеют те же самые свойства. Сложнее ситуация, например, с бухгалтерским отчетом. Если он и обладает самопониманием, то оно чисто интенсионально и, к тому же настолько тривиально, что может не учитываться. Однако, если отчет окажется липовым, то его саморепрезентация как “отчета” из тривиальности превращается в нечто весьма информативное. Или представим себе каменный топор, покрытый несложным орнаментом. Его саморепрезентация как топора опять-таки практически бесполезна для нас. О том что существуют топоры и они используются для определенных целей, мы знаем и без того. Мы можем попытаться изучить орнамент и установить, что топор создан человеком из племени арапешей (пример взят сугубо произвольный). Затем мы можем попытаться понять мировоззрение арапешей на основании орнамента на топоре. В этом случае его интенсиональное самопонимание окажется для нас весьма важным. Если впоследствии выяснится, что топор этот найден в могиле воина соседнего племени абелам, то его саморепрезентация как арапешского топора также окажется основанием для весьма существенных выводов.
Проще всего, конечно, было бы приписать самопонимание всем источникам скопом. Но это окажется вредной и бессмысленной операцией. Стол, за которым я сейчас пишу, не имеет никакой самоинтерпретации, и искать ее в нем было бы безответственной софистикой. Видимо, в большинстве случаев отнесение источника к тому или иному типу зависит от “вопроса”, который мы хотим задать и “ответа”, который мы собираемся получить, то есть от конкретной ситуации исследования. Однако после того, как вопрос поставлен, методы выбраны и необходимые источники определены, различие между типами источников ни в коем случае нельзя забывать и следует соблюдать неукоснительно. В противном случае большая часть работы окажется проделанной напрасно.
Необходимость этой типологии объясняется существенным изменением методов и принципов исследования при переходе от одной группы источников к другой. Место и задачи исследователя в обоих случаях сильно различаются. Положение самого источника в акте интерпретации также неодинаково.
В ходе анализа источника, обладающего самопониманием, исследователь обязан раньше и прежде всего всесторонне исследовать это понимание. Он должен определить – какой стиль мышления предполагает источник, какого подхода он к себе ожидает, каким он стремится выглядеть в глазах “другого” и как воспринимает себя сам. За самопонимающим источником всегда скрывается человек – его создатель. Собственно, все атрибуты мышления, приписываемые нами источнику, на самом деле относятся к стоящему за ним человеку. Мы не можем воспринять мысли этого человека непосредственно: еще раз повторим, историк – не медиум. Источник также - не овеществленная мысль, но очень сложное выражение этой мысли. Нам приходится реконструировать и истолковывать мысли человека на основании источников(37). Но все это не значит, что в процессе истолкования, раз он уже начался, источник и его создатель пассивны. Если у нас получилось воспроизвести мысль другого, то возникает соблазн принять ее за свою собственную. Именно за счет этого многим источникам пришлось сыграть роковую роль в истории науки. Ученые слишком долго относились к мыслям источника как к своим собственным и потому принимали их без всякой критики. Противоположная опасность столь же очевидна. Мы можем приписать источнику слишком многое из своих собственных соображений и и потом пребывать в полнейшей уверенности, что эти соображения обоснованы “информацией”, “сообщенной” источником. Только анализ самопонимания источника поможет избежать обеих ловушек. Лишь четко представив себе, каковы внутренние побуждения, тенденции и особенности источника, и четко противопоставив их нашему собственному самопониманию, мы сможем вести диалог на равных, не порабощая себя и не навязывая своей воли другому.
В анализе самопонимающего источника ни в коем случае нельзя поддаваться соблазну “вживания” и “вчувствования”. Эти методы были предложены Шлейермахером и как-то сразу “на ура” приняты сразу несколькими современными направлениями герменевтики. Трудно представить себе что-либо более опасное. Вчувствоваться и перевоплощаться для лучшего “понимания” - это значит заниматься чем-то внутренне противоречивым. Вместо того, чтобы “понимать”, предлагается “быть”, в то время как понимание возможно только как понимание другого - того, кто не есть “я”, кто не дан мне непосредственно. Самопонимание, о котором так много говорилось на предыдущих страницах, возможно только в силу нашей внутренней нетождественности. Мы не даны себе “непосредственно”, большая часть нашего сознания есть для нас такой же феномен и самопонимание есть не более чем понимание нами нашего внутреннего мира, которое частично (но никогда не полностью!) определяет и нашу деятельность. Наше личное самотождество недоступно “пониманию” - оно есть бытие и деятельность. Поэтому невозможно отождествление себя с “другим”. Кроме того, понимается не кто-то, а что-то, не человек, а мысль. В мысль же нельзя вчувствоваться и вжиться, ее можно только воспроизвести в себе, в нашей “ситуации”. Понять мысль возможно только тогда, когда она явлена нам, когда мы присутствуем вместе и наряду с мыслью, а значит эта ситуация заведомо неподобна ситуации мысли “в себе” и “для себя”. Понимание значительно лучше осуществлять, оставаясь самим собой и не расставаясь со своим самопониманием. Тогда мы будем гарантированы от путаницы и ошибок.
Самопонимание источника может, разумеется, быть как сознательным, так и бессознательным. Бессознательное самопонимание реконструируется исследователем и приписывается им источнику с большей или меньшей степенью вероятности. В XX веке существование таких бессознательных пластов и смысловых структур доказывать никому не надо, оно (увы!) слишком очевидно. Изучение подобного бессознательного самопонимания становится одной из важнейших задач исследователя, без решения которой он не сможет объяснить весьма и весьма многое в человеческом поведении. Однако здесь подстерегает одна существенная опасность – соблазн слишком семиотизировать и интеллектуализировать бессознательные структуры. “Наивный реализм бессознательного”, по удачному выражению Поля Рикера (38), стремится приписать бессознательному мышление и даже способность “изъясняться” при помощи знаков. Манифестации бессознательного в нашем сознании, производимые, естественно, в присущих сознанию знаковых формах, слишком часто принимаются за структуры и коды самого бессознательного. Фрейд иногда давал повод для подобного мнения неточностью своих выражений, но несравненно чаще он предупреждал, что импульсы бессознательного лишь выражаются (репрезентируются) в знаковой форме представлений сознания, бессознательное “в себе”, вне своей обращенности к сознанию неинтеллигибельно. Юнговское учение об архетипах давало несомненно больше поводов для интеллектуализации бессознательного, хотя сам Юнг опять-таки предупреждал, что архетипы не имеют “содержания”, они только некие “пустые” структуры. Современное опытное изучение бессознательного С.Грофом и в особенности его последователями, по-видимому, полностью находится в плену у “наивного реализма”, символика бессознательного, встречающаяся в сеансах “путешественников в поисках себя”, воспринимается ими как некий параллельный мир, другая реальность, в которой даже можно жить. Историк категорически должен остерегаться подобного “реализма” в анализе бессознательного самопонимания. Он никогда не должен забывать, что свидетельствующие об этом самопонимании символические и структурные формы не являются конгениальными породившим их бессознательным импульсам. Они - всего лишь весьма неадекватный и даже нарочно сфальсифицированный перевод внутреннего языка (если здесь вообще можно говорить о каком-то языке) бессознательного на совершенно непохожий на него интеллектуально-семиотический язык сознания. Без этой корреляции наши объяснения будут столь же простыми и понятными, сколь и ложными. Историк никогда не должен стесняться признаться себе, что он может узнать не все. Главное, чтобы он никогда не ленился узнавать то, что возможно узнать.
Наиболее запутанная ситуация складывается тогда, когда налицо два противоречащих друг другу самопонимания – обращенное вовне сознательное и бессознательное, скрытое от мысленного взора даже самих создателей источника и устанавливаемое историком только в реконструкции.
“Структура, погруженная в область бессознательного, - говорит Леви-Стросс, - делает более вероятным существование модели, которая как ширма, заслоняет эту структуру от коллективного сознания. Действительно, осознанные модели (как их обычно называют, “нормы”) являются самыми бедными (из всех возможных), поскольку в их функции входит обоснование верований и обычаев, а не объяснение их основ... наиболее явной оказывается внешняя структура, внутреннюю же структуру труднее понять, потому что осознанные и деформированные модели стоят между наблюдателем и объектом его наблюдения”(39).
В этом случае нельзя отбрасывать какое-либо из пониманий, например, сознательное. Нельзя и смешивать их, конструируя некую синтетическую модель. В первую очередь надо убедиться, не окажется ли “бессознательная” модель, являющаяся в законченном виде созданием исследовательского разума, всего лишь нашей фантазией. Наши источники в иных случаях способны сами лучше объяснить себя, чем наши, исходящие во многом из наших предрассудков, теории. Если же противоречие окажется не мнимым, то оба самопонимания анализируются сами по себе, а затем во взаимодействии друг с другом. Это взаимодействие может оказаться подчас довольно сложным. Сознательный пласт совсем необязательно может быть фальсификацией бессознательного. Иногда бессознательное может оказаться проявлением чего-то нового, еще не осознавшего своего отличия от традиционных объяснений и вполне искренне хранящего им верность, иногда сознательное и бессознательное параллельны, говоря об одном и том же в двух разных планах. Только изучение всех этих смысловых пластов в их единстве и взаимодействии позволит понять целостную картину.
Лишь всесторонне исследовав самопонимание источника, уяснив его внутреннюю логику и структурные связи, “вытащив” из него все, что он может сказать, исследователь вправе приниматься за “внешние связи”, исследовать биографию и жизненную ситуацию его создателя, литературные или иные внешние влияния – все то, что именуется историческим контекстом. Дело в том, что этот контекст может и должен прояснить только то, что осталось неясным из имманентного анализа источника. Если мы будем подменять внутренние мотивировки источника внешними, то мы впадем в герменевтическую ересь, удачно названную Блаженнейшим Митрополитом Антонием (Храповицким) этерономизмом, то есть объяснением явлений жизни духа внешними по отношению к духу причинами (40). Даже в исследовании внешнего контекста самопонимающего источника приоритет должен отдаваться не столько “фактам”, сколько возможным принципам и методам, которые позволят лучше объяснить интенцию нашего источника. Следует заострять внимание не столько на “причинах” и “обстоятельствах”, сколько на аналогиях. Лишь когда анализ источника будет проведен вполне, мы имеем право включать извлеченную из него информацию в сложную цепь наших суждений о прошлом, научных моделей и исторических понятий. Включать в эту цепь сам источник крайне опасно, поскольку вместо “герменевтического круга” мы можем получить petitio principii – своеобразную удавку для мысли, когда данные источника используются для построения некоей объяснительной модели, а затем эта модель применяется для истолкования самого источника.
В исследовании источников, не обладающих самопониманием, напротив, следует начинать с установления максимально полного внешнего контекста. Подобный источник не может сам представить объяснение своей функции в человеческой деятельности, не способен он и донести до нас голос и мысль человека. Истолкование такого источника полностью принадлежит нам. Для такого истолкования мы должны иметь максимально широкие основания. Чем более обширным будет материал, относящийся к внешним связям нашего источника, чем больше мы будем иметь элементов, сохранившихся от той ситуации, в которую наш источник входил, тем полнее эти элементы будут объяснять друг друга. Точнее, тем больше будет у нас оснований для построения точных и достоверных суждений о прошлом.
В исследовании источников без самопонимания не может быть большей трагедии, чем их уникальность. В таком случае максимум, на что мы можем отважиться – это утверждать, что в нашем современном опыте похожие вещи имеют такое-то назначение. Уникальный самопонимающий источник, такой как гомеровские поэмы, Веды или (в каком-то смысле) “Слово о полку Игореве”, хотя и породит множество споров, но может быть, тем не менее, объяснен из самого себя и может сообщить нам важную иформацию о прошлом. Лишенные такого самопонимания источники живут только сериями или взаимосвязанными комплексами. В этом случае одинокий источник – вообще не источник. Какой бы нетривиальный вопрос вы ему не задали, он будет нем. Только страстным (если не сказать, пристрастным) желанием найти “недостающее звено” между обезьяной и человеком можно объяснить тот факт, что одинокий обломок челюсти, найденый Евгением Дюбуа на Яве был сочтен достаточным основанием для того, чтобы говорить о “предке человека” питекантропе. Только почти тридцать лет спустя, после раскопок о. Тейяр де Шардена в Чжоукодяни теории эволюционистов получили хоть некоторое подтверждение. Да и оно, как оказалось впоследствии было ничем иным, как наглой и бесстыдной фальсификацией - построенной как раз по описанному нами принципу (часть археологического материала - а именно скелеты сапиенсов, была выкинута из рассмотрения и все культурные следы были приписаны охотничьей дичи - "синантропам"). Одинокий римский меч, найденный на территории Италии, ничего не сообщит нам ни о древней металлургии, ни о вооружении римского войска. Римская монета в гордом одиночестве, если оставить в стороне обладающие самопониманием изображения на ней, не даст нам никаких оснований говорить о римской денежной системе, ни, тем более, о таких специфических ситуациях, как порча монеты или тезаврация денег в эпоху политической нестабильности. Для того, чтобы такой источник заговорил, нужен хотя бы минимальный нетривиальный контекст. Например, нахождение такой одинокой монеты в Китае (если нам точно известно, что Рим расположен в Европе) уже позволяет очертить круг вопросов, ответы на которые возможны.
Мы лишь в самых общих словах коснулись метода анализа источников, не обладающих самопониманием. Это связано с тем, что они значительно меньше могут дать для нашей основной темы – анализа Священного Писания. Этой теме мы и посвятим, если Господь благословит дальнейшее издание нашего журнала, следующую статью. Нам уже удалось выяснить об исторических источниках достаточно многое, чтобы уяснить себе – какие принципы и методы анализа этих источников применимы и в библейской герменевтике, а какие при своем переносе на богословскую почву начинают давать совершенно искаженные результаты.
Апрель 1997
Примечания.
1.Барг.М.А. Эпохи и идеи.Становление историзма.М.1987.с.18-23. В этой и подобных концепциях сильно сказывается влияние неосторожного, если не сказать ошибочного, противопоставления истории как “профанного” мифу как “сакральному”, принадлежащего М.Элиаде.(Элиаде.М. Космос и история. М.1987.)
2.Коллингвуд.Р.Дж. Идея истории. М. 1980.с.16-17. Вообще, отказ от рассмотрения опыта ближневосточной и в особенности библейской историографии является крупнейшим недостатком этой великой книги.
3.Общие черты древнееврейской и ближневосточной исторических традиций рассмотены в книге И.П.Вейнберга. Рождение истории. Историческая мысль на Ближнем Востоке середины 1 тысячелетия д.н.э. М.1993.
4.Commonitorium, 2, Ed. R.S.Moxon. Cambridge. 1915. P.10. См. Также Мigne. P.L. t.50. Русский перевод: Напоминания. Казань.1904.
5.Мы пользуемся предложенным Риккертом и Дильтеем термином Geisteswissenshaft, вместо более привычного русскому читателю выражения “гуманитарные науки” из за чрезмерной узости последнего. Включить в понятие гуманитарных наук социологию, психологию, этнологию или же богословие практически невозможно. Между тем несомненна общность всех этих наук, возможно даже их эпистемологическое и методологическое единство, резко отделяющее их от наук о природе. См. новейшее исследование о месте истории в картине гуманитарных наук: Савельева. И.М. Полетаев А.В. История и время. В поисках утраченного. М. 1997. В особенности сс. 15-137.
6.“История...—это наука переживающая детство, - как все науки, чьим предметом является человеческий дух, этот запоздалый гость в области рационального познания...Как серьезное аналитическое занятие история еще совсем молода.” (Марк Блок. Апология Истории. М.1973. с.12.)
7.“Проблема, для которой историческая критика предлагает свое решение, никого не интересует, кроме практика в области истории ножниц и клея...Критическая история представляет интерес для современного исследователя исторического метода только как конечная форма, принятая историей ножниц и клея накануне ее упадка.” (Коллингвуд...с.247.)
8.Блок... с.20-23.
9.“Объективность” социально-научного и социально-политического познания.//М.Вебер. Избранные произведения. М.1990.с.345-416.
10.См. крайне самокритичное предисловие к изданию реконструкции “Повести временных лет”.Пг.1916. “Я уступал нередко впечатлению от видимого лучшего чтения подобных списков, заменяя этими “лучшими” чтениями чтения списков. Ставлю себе в вину эти уступки.” (Повесть...с.LXII.). См. также критическую рецензию на книгу М.Д.Приселкова “Очерки по церковно-политической истории Киевской Руси”: “Автор должен был бы стать в теснейшую и непосредственную связь с основным для него источником – русской летописью, между тем он поставил между этим источником и собой мое исследование о древнейших русских летописных сводах...летописные тексты приводятся им по моему предположительному чтению” (Научный исторический журнал, 1914, № 4, с.45).
11.“Все реконструкции приближенны, состоят из элементов большей или меньшей достоверности и напоминают строительство из блоков, взятых из различных комплексов. Во всякой реконструкции перед нами, в сущности, макет...Изучение истории текстологии ясно показывает недолговечность всех изданий реконструкций и долговечность всех изданий документов.”(Д.С.Лихачев.Текстология. Л.1983. с.471-472.).
12. Лихачев...с.471.
13.Более специальный богословский подход можно найти в трудах о.Георгия Флоровского. См. в особенности статьи: "Откровение и Истолкование" и "Положение христианского историка" в подготовленном мною сборнике прот. Георгий Флоровский. Догмати и История. М. 1998.
14. Langlois Ch, Seignobos Ch. Introduction aux etudes historiques. Paris, 1899, p.1.
15. И.Г.Фихте. Избранные произведения. т.2. М.1993.
16. М.Блок...с.19.
17. Люсьен Февр. Бои за историю. М. 1991. С.12.
18. М.Блок...с.17-18.
19. Флоровский... с. 55-56
20. Грандиозным памятником этому методу является “Золотая Ветвь” Фрэзера, двенадцать томов которой формально посвящены объяснению одного-единственного пережитка.
21.Тонкий и вдумчивый анализ соотношения исторического и этнологического методов и причин краха эволюционизма см. Леви-Стросс, Клод История и этнология.// Структурная антропология. М. 1983.с.8-32.
22. Malinovski.B. A scientific theory of culture. N.Y. 1960. pp. 27-31.
23. М.Блок...с.27.
24. Коллингвуд...с.266.
25. “Содержание и объем понятия стоят друг к другу обратном соотношении. Именно чем больше понятие содержит под собой, тем меньше оно содержит в себе и наоборот.” (Иммануил Кант. Логика. // Собрание сочинений. Т.8. М. 1994. с.351.)
26. Флоровский... с. 46
27. Там же. с. 44
28. М. Блок... с.38.
29. См. Коллингвуд...с.268-301. “У предметов отличных от мысли, не может быть никакой историии”(Там же. с.290).
30. М. Вебер... с.389-409.
31. “Предложение не является истинным, когда при имеющихся сведениях, необходимых для его понимания, нельзя усмотреть его основания.” (Г.В.Лейбниц. Сочинения. т.4. М. 1989. с.441.)
32. Согласно польскому логику А. Тарскому: “Достаточным основанием истинности высказывания является наличие в действительности той ситуации, которую оно описывает и наличие которой утверждает.” (Цит. по Е.К.Войшвилло, М.Г.Дегтярев. Логика как часть теории познания и научной методологии. Т.1. М. 1994. С.25.). Однако, историческое суждение само по себе является высказыванием о наличии в действительности той или иной ситуации и того или иного исторического события. Так что обосновывать само себя оно не может. Согласно другому известному логику, Карлу Гемпелю, - создателю теории “охватывающих законов” достаточным основанием для суждения (в первую очередь объяснительного) о том или ином событии является выводимость этого высказывания из 1) эмпирически проверяемых общих законов и теорий и 2) известных нам условий протекания этого события. Так, что событие считается объяснимым и достоверным если оно на основании общих законов с необходимостью следовало из предшествующих условий. (См. Гемпель.К. Мотивы и “охватывающие законы” в историческом объяснении.// Философия и методология истории. М. 1977.с. 72-94.) Однако, непонятно что-такое эти “общие законы” и достоверны ли они? Кроме того исторический субъект, обладая свободой воли, вполне может поступать вопреки предполагаемым психологическим и социальным законам.
33. Коллингвуд... с.266.
34. Гуревич.А.Я. Исторический синтез и Школа “Анналов”. М. 1993. с.37.
35. Halphen L. Introduction a l`historie. Paris, 1946, p. 61.
36. Cм. исследование семиотики костюма П.Г.Богатыревым. Вопросы теории народного искусства. М. 1971.
37. На первостепенную важности учета в историческом объяснении самопонимания и внутренних мотивировок поведения многократно обращал внимание Уильям Дрей, создатель теории “рационального объяснения” исторического поведения людей: “Объясняя действие как таковое, а не скажем его успех или неудачу, мы должны обращаться не к реальным условиям, в которых происходило это действие, а к условиям, рассматриваемым его участниками как реальные.” (Дрей.У. Еще раз к вопросу об объяснении действий людей в исторической науке.// Философия и методология истории. М. 1977. с. 43.)
38. Рикер.П. Конфликт интерпретаций. М. 1995. с. 165.
39. Леви-Стросс...с. 249.
40. Митрополит Антоний. О правилах Тихония и их значении для современной экзегетики.//Новый опыт учения о богопознании. Нью-Йорк. 1969. с.192. Эта статья вообще является глубочайшим изложением принципов православной экзегетики и очень жаль, что она прошла почти незамеченной современными православными богословами.